Вступление
Это письмо я написал спустя годы после твоей смерти.
Не чтобы пожаловаться или что-то доказать. Просто хотел сказать то, что тогда не смог — когда было время.
Война сделала память громче. Она вытащила из тишины всё, что не сказано. И если уж писать — то прямо.
Я возился по дому и вдруг вспомнил кое-что из детства. Про нас.
Ты всегда ходил быстро, а я бежал следом, спотыкаясь и плача. А ты смеялся и подбадривал.
Перед сном я просил рассказать, как устроен самолёт или ракета для полетов в космос. Ты ложился рядом, начинал объяснять — и засыпал на полуслове. Я будил тебя, чтобы дослушать. Уже не помню, что именно ты рассказывал, но помню свет лампы, твой голос и то чувство, что рядом отец.
Спасибо тебе за это. Мне сорок девять, и я до сих пор благодарен.
Ты много читал. И я научился. Помню, как книги лежали у тебя стопками на подоконнике, раскрытые на середине. Я часто видел тебя читающим, и, наверное, именно тогда во мне что-то сформировалось. Теперь читаю сам. И пишу. Из книг я собирал свою картину мира — иногда схожую с твоей, иногда чужую.
Но мне всё равно нравилось приезжать к тебе на работу: запах металла, лязг конвейеров, лестницы, катание на гусеничном тракторе по терриконам и голоса твоих друзей. Я приводил туда и своих — гордился, что мой отец работает на шахте.
Да, я помню, что ты умер.
И знаю, что сейчас ты не слышишь этих слов.
Наверное, я должен был сказать всё раньше — не через раздражение взрослого сына, а прямо, пока ещё можно было. Во мне жили и любовь, и разочарование.
Ты пил. И это я тоже помню.
Ты не ругался, не бил нас — просто растворялся. Становился вялым, чужим, напевал под окном «А ты опять сегодня не пришла…». Ты был — и тебя не было.
Ты открыл мне мир науки, техники и литературы, но сам как будто исчез.
Я просыпался от ваших с мамой ссор и не понимал, зачем вы делали это рядом со спящим ребёнком.
Ты научил меня быстро ходить.
И в тот день это пригодилось.
Мы шли переоформлять твою пенсию в другой банк.
Военные уже были не на экране — они вошли в город. Мы прошли по Корабельной улице, свернули на Товарную, потом к Артёма. Было утро, рынок шумел, солнце светило. Мир ещё делал вид, что живёт по-старому.
А потом — автоматная очередь. Паника.
Бородатый с гранатами на ремне кричал, чтобы все разбегались: «Скоро будут украинские танки!»
Он говорил уверенно, но я знал — танки туда не пройдут. Я видел эти блокпосты, бетон, технику. До них километры. Никакого боя, ни шума, ни авиации. Это невозможно.
Только обычное летнее утро, где у людей ещё были планы.
Спорить со стреляющим — бесполезно. Мы пошли домой.
Пересекли железнодорожные пути, вышли снова на Корабельную.
И тогда я услышал вой — те самые свистящие огненные шары. Стреляли со стороны Весёлого и Песков. Первый упал во двор знакомых, повредил газовую трубу. Второй шёл к нам.
Я торопил тебя.
Ты не хотел идти быстрее. Ох уж мне эта стариковская бравада!
А потом снаряд взорвался в тридцати метрах, и ты побежал.
Вот где пригодилась твоя быстрая ходьба.
Теперь я сам хожу быстро, даже слишком — будто всё ещё убегаю из того дня.
Мы бежали, пока не стало тихо.
Мне не было страшно — только ясно. Артиллерист внутри понимал, что обстрел хаотичный, не прицельный. Это была не война за позицию — это была стрельба по сознанию.
Цель — страх. Паника.
Чтобы люди чувствовали себя мишенями даже там, где некому стрелять.
Ты прожил после этого ещё пять лет.
Выдержал обстрелы, перебои с едой, холод.
Дом почти не пострадал: только несколько осколков в бетон и выбитое окно.
Ты держался. Но потом стал пить сильнее.
Я злился, кричал, уговаривал — всё впустую.
Младший брат наливал тебе, и вы медленно умирали вдвоём.
Дом убил он, но вину я тоже делю с собой.
Я должен был сдержать раздражение, быть рядом и мягче.
Больше любви, меньше упрёков — и, может, всё пошло бы иначе.
Ты ушёл тихо.
А я теперь живу с тем, чему ты меня научил: не падать духом, идти быстро, думать ясно, даже когда вокруг хаос.
И всё равно — не успел сказать тебе главного.
Пап, я люблю тебя.
«Мы всегда говорим с теми, кого уже нет.
Просто иногда — чуть громче».
Харуки Мураками